Анатолий Бергер - Состав преступления [сборник]
На первый допрос меня вызвали 18 апреля. В этот день у нас дома и был второй обыск, так что, вернувшись после одной приятной беседы, я как раз застала дома всю эту свору.
Но по порядку. Начну с утра восемнадцатого. В Большой Дом меня провожала Тамара Владимировна. Не утешала, ничего особенного не советовала. Мне запомнилось только: «нет слова «да», есть слово «нет». Помогло. Ни одного разговора за все допросы я не подтвердила. Это, конечно, ничего не решало. Но хоть на совести не лежит.
Прощаясь со мной, Тамара Владимировна протянула мне плитку шоколада. Я удивилась, но взяла.
Как она была права! Потом я каждый раз брала с собой шоколад. Когда уже невмоготу, когда от сидения в кабинете следователя и непрерывных вопросов дуреешь — кусок шоколада и снова какая-то бодрость. Но всё это я поняла позднее. А сейчас, расставшись с Тамарой Владимировной, я вошла в проходную ГБ.
Меня провели по коридорам и оставили в какой-то комнате ждать. Шло время. Было тихо. Только изредка раздавались чьи-то шаги. Неожиданно открылась дверь. Гэбист ввёл жену Толиного приятеля. Ввёл. Посмотрел на меня. Сказал: «Нет, не сюда». И вывел. А я осталась гадать: что бы это значило. С этой женщиной у нас были не слишком тёплые отношения — уж очень мы были разные. И вот, сидя в комнате ожидания, я пыталась разгадать, специально ли её ввели, чтобы дать понять: она здесь и может рассказать то, что бы ты хотела скрыть, или вышла обычная накладка. Так и не поняв, я в конце концов приказала себе не думать об этом, не создавать для себя добавочных проблем. В какой-то степени это удалось.
В этот раз допрашивал меня следователь по фамилии Степанов. Был он высокий, интересный, но какая-то стертость во всём — и в лице, и в том, как говорил. Как будто бы природа задумала создать нечто, а подлая работа прошлась своим всё нивелирующим катком.
Может, из-за этой стёртости я плохо помню именно этот допрос. Поразило меня, что Степанов пытался подобраться к разговорам, о которых могли знать три-четыре самых близких человека. Донос? Подслушивающее устройство?
Но и об этом я тоже запрещала себе тогда думать, не разрешала волноваться.
Только на слова Степанова: «подумайте о своей молодой жизни» откликнулась резко:
— Что это значит? Вы что, советуете мне развестись с мужем?
— Я этого не говорю.
— Ну а что Вы хотите сказать? Давайте, договаривайте.
Он смешался и как-то неумело выкручивался. Больше к подобным разговорам в этом доме не возвращались.
Второго следователя звали Василий Фёдорович. Фамилия в памяти не удержалась. Был он старше Степанова, простоват и хитроват. Но то ли к тому времени шок у меня миновал и шла какая-никакая, но всё же жизнь, то ли этот хитрый мужичок всё же был поопределённее, выразительней, как бы то ни было — второй допрос ясно видится мне и сегодня.
Длился он долго. Я уже интуитивно выбрала свою систему защиты. Разговоры не подтверждала. О стихах Толика говорила, что вызваны они протестом против культа личности Сталина. Когда Василий Фёдорович спросил, почему муж так часто пишет о 37-м годе, есть ли в этом личное, погиб ли кто из его родственников, не задумываясь, ответила:
— У него погиб Мандельштам, а у меня Мейерхольд.
Сложнее было с теми стихами, в которых протест против системы уже не нуждался для своего выражения в образе «усатого владыки». Тут я развивала мысль, что поэт не воспроизводит историю человечества, мира, страны — он проходит её вновь. И ошибки, если они бывают, — это закономерность такого пути. Недаром же «трещина мира проходит через сердце поэта».
Когда потом я рассказывала адвокату наш разговор со следователем, он усмехнулся:
— Это что — допрос или симпозиум литературоведов?
Впрочем, и у него и у меня для шуток тогда было мало поводов.
Василий Фёдорович уже не пытался настроить меня на разрыв с Толиком, его задача была обратить мой гнев на друзей, которые не были арестованы, чтобы на них собрать подходящий материал. Надо ли говорить, что вся эта игра мне была понятна с первой минуты.
— Вот этот сказал про Вашего мужа то-то, а Ваш муж про него — ну, хотите — я прочитаю.
— Не надо, Василий Фёдорович, Бог с ними, с этими мужчинами, мы, женщины, не так быстро меняем свои пристрастия.
Второй метод был запугивание. На столе на виду всё время стоял магнитофон. Надо сказать, он действовал на меня: я боялась, что там записаны наши разговоры. Но, даже опасаясь этого, я твёрдо решила говорить: «Монтаж, склейка» и по-прежнему не подтверждать ничего.
Магнитофон так и не был пущен в ход. Но зато по какому-то звонку сотрудник принёс солидную папку. Обращаясь к пришедшему, но явно стараясь произвести на меня впечатление объёмом собранного материала, следователь сказал:
— Вот эта та самая Елена Александровна.
Я притворно вздохнула:
— Сколько взрослых серьёзных людей занимаются моей скромной персоной.
Когда же я упорно обосновывала право поэта на собственную точку зрения и делала это при разговоре о самых злых и острых стихах, Василий Фёдорович решил разыграть приступ благородного негодования. Вскочив со стула, он закричал:
— Что Вы говорите, голубушка! Я не могу слушать такие речи о таких стихах!
Чтобы не поддаться на провокацию, я спросила первое, что пришло в голову:
— А почему голубушка?
— Нет, но это возмутительно. Я коммунист. А Вы оправдываете такую антисоветчину!
— Нет, но почему всё же голубушка?
— Извините, Елена Александровна.
Василий Фёдорович сел и, поняв, что не удалось, спокойно продолжал допрос.
Он даже в столовую ГБ повёл меня, хотя, очевидно, это не положено — уж больно удивлённо рассматривали меня все присутствующие. Да, видно, оплошал Василий Фёдорович.
Проводя по коридору, он показал мне доску, на которой были выбиты имена погибших гэбистов:
— Посмотрите. Среди них многие погибли в тридцать седьмом.
— Что ж, участь их тоже достойна сожаления, — сказала я, не повернув головы, и заметила такой ненавидящий взгляд этого, казалось бы, добродушного мужичка.
Самое худшее было то, что шли часы допроса, а Василий Фёдорович всё не вел протокол. Что-то записывал на клочках бумажки, помечал в каких-то углах. Я попыталась поспорить:
— Василий Фёдорович, вы напрасно это делаете, я журналист, я не подпишу протокол, если он будет написан не моими словами.
— Не волнуйтесь, Елена Александровна, это черновик, мы с Вами всё согласуем.
К концу восьмого часа он, наконец, начал писать. И у меня было время подумать о том, что может случиться со мной. Лагеря я тогда совсем не боялась — наверное, по неведению или потому, что мне казалось — там я ближе к Толе. Пытки? Страшно. Не знаю, смогла ли бы выдержать? Но поскольку этого никто о себе не знает — решила на эту тему не думать. А вот что представлялось мне тогда ужасным — дурдом. Постоянное присутствие больных людей, издевательство санитаров, «лечение»… Наверное, сломалась бы, не выдержала. Так что надо сделать всё, чтобы этого не допустить. Какой угодно лагерь, только не дурдом.
Позже, читая книгу генерала Григоренко, я ещё раз поразилась собственной наивности — как будто от тебя здесь хоть что-то зависит. И потому с особым уважением всегда отношусь к тем, кто достойно смог выдержать пытку сумасшедшим домом.
Но пока я размышляла подобным образом, Василий Фёдорович всё-таки дописал протокол и дал мне его для знакомства. Расчёт был прост: после восьми часов допроса человек дуреет.
Читаю протокол. То, что написан он не моими словами — это естественно, но уже на это не реагируешь. Но стоп… Два места в протоколе изложены совершенно противно тому, что я говорила.
— Вот видите, Василий Фёдорович, я же Вас предупреждала. Надо было писать, когда я говорила.
— Не волнуйтесь, Елена Александровна, мы в конце напишем поправки.
— Ну, нет. Вы же не будете читать мужу весь протокол. Прочтёте это место, он решит, что я сошла с ума. А мне совсем не хочется, чтобы он так обо мне думал.
— За кого Вы нас принимаете?
— Василий Фёдорович, эти два места должны быть вычеркнуты. Иначе я не подпишу протокол.
— Ах так! Сейчас я вызову прокурора и всё…
— Хоть весь Большой Дом. Мы просидим с Вами сутки, двое, неделю, но этот протокол я не подпишу.
И видя, что он всё распаляет себя и в то же время не знает, что предпринять, я сказала примиряюще:
— Василий Фёдорович, что мы с Вами играем в детские игры. Вы же прекрасно знаете, что я протокол не подпишу.
— Детские игры? Но тогда что же мы сделаем?
— Вычеркнем и в конце напишем: вычеркнуто, потому что я этого не говорила.
С тем я и ушла из Большого Дома. Окончился мой второй допрос.
Следователь, который вёл дело Толика, Алексей Иванович Лесников был среди них всех самым умным и хитрым. Он уже не допускал проколов, не ставил себя в глупое положение.